Нет времени читать ключевые произведения для аргументов? Представляем подборку коротких рассказов от известных авторов. Прочитайте каждый за 15 минут и используйте в работе.
✅ Духовно-нравственные ориентиры человека:
✅ Семья, общество, Отечество в жизни человека:
- «Ночь исцеления», Борис Екимов
- «Родня», Борис Екимов
- «Симферопольский скорый», Константин Паустовский
✅ Природа и культура в жизни человека:
Подборка рассказов для Итогового сочинения на 3 декабря 2025 г.
Больше полезных материалов в нашем → Telegram-канале
«Родня», Борис Екимов
Городской день пролетел незаметно. Лунякин выехал с хутора затемно, ко времени в город успел и там, колхозные дела управляя, нигде будто не рассиживал, лишь перекусил наспех в каком-то буфете – и день промелькнул. Осталось лишь время кое в какие магазины заскочить да заехать к свояченице – родной сестре жены, – передать гостинцы да приветы. Оттуда он выбрался не сразу: поужинал, новости рассказал да выслушал, – в общем, тары да бары. Оставляли его до утра, но Лунякин ночевать решил у старинного товарища, с которым дружил с детства, сельхозинститут вместе кончали. Товарищ был по рождению человеком городским, но с малых лет подолгу жил на хуторе, у деда с бабкой. В детстве и младости бедокурили вместе, потом учились в институте. Окончив учебу, товарищ остался в городе, Лунякин вернулся к себе, в колхоз. Но старое не забывалось. Старались, по возможности, видеться. И нынче, коли случай выпал, Лунякин решил заночевать у друга.
А там, куда Лунякин спешил, гостей не ждали. Уже собирались ложиться спать, досматривали телевизор, позевывая. За окном стихал город: гул машин, громыханье трамваев полегоньку утишивались. И тут объявился нежданный гость – Лунякин.
Прибыл гость, и квартира словно сбросила дрему. Хозяин пошел вниз, во двор, отпирать гараж. Своей машины пока не было, но гараж имелся. Хозяйка готовила скорый ужин. Хозяйская же дочка хрумтела хуторским гостинцем – репкою. Теперь, по весне, тем более в городе, этот нехитрый овощ был едов и сладок.
Когда мужики вернулись в квартиру, уже и хозяйка репкой баловалась, грызла. Гость засмеялся, спросил:
– Лучше ваших апельсинов? То-то… Ты помнишь? – обратился он к хозяину. – Раньше-то как ее любили. По краю левады насадит мать, оставит в зиму, а рано весной, еще никакой зелени нет, так в охотку едим. Потом перестали сажать, позабыли. А это наш новый агроном привез, говорит, лечебное, от всех болезней, называется топинамбур. Получше разглядел: да это же репка! Помнишь?
– Репка… – передразнила гостя хозяйка. – Ты чего глаз не казал всю зиму? Нету и нет…
– Наскучали? – спросил Лунякин. – Приехали бы на провед. Дурачья зима какая-то, – пожаловался он. – То одно, то другое. Зимовка тяжелая. Потом опять меня в район сватали, еле отбился.
Лунякин председательствовал в колхозе, и который год уже звали его в район.
– Не хочешь в начальство?
– Нет. Не желаю. А потом я ногу сломал, – вспомнил он. – Да… Угораздило. На ровном месте сиганул и не встал. Срасталась плохо. Видно, уже не молоденькие, – пожаловался он.
– Ну да? – удивилась хозяйка. – Слава богу, дошло, – и, поглядев с улыбкой на мужа и гостя, добавила насмешливо: – Женихи…
– Отженихались… – покачал головой Лунякин. – Отгулялись, седоклокие… – взъерошил он свои густые черные волосы в жестких кольцах. Седины там было не счесть. – Отгулялись… Теперь вот чья пора, – шагнул он к хозяйской дочке, обнимая ее. – Мои девки велели тебя привезти. Каникулы ведь… Троек-то нет?
– Нет, – ответила девочка.
– Ну, и поехали. Завтра поднимемся – и айда. Дела я сделал.
– А секция? А музыка? – всполошилась хозяйка. – Да там и каникулы-то – кот наплакал. Неделя всего.
– Мама… – просяще протянула девочка.
– Поедем, поедем, – успокоил ее Лунякин. – Мне девки приказывали – высшее начальство. Они уж с каких пор галдят. Моды им городские расскажешь, песни. Молочка попьешь. Заморилось дите совсем с секциями с вашими, – пожалел он.
Хозяйская девочка и впрямь гляделась не больно хорошо. Рослая, но в юной худобе: с тонкими руками, угловатыми, худыми плечиками.
– Ну, ладно, поезжай, – разрешила мать. – Но чтоб вот такая приехала… – надула она щеки. – Хуторская…
– Сделаем, – пообещал гость. – Поставим на интенсивный откорм. У нас скотина за сутки по килограмму привеса дает. А мы чем хуже? А? – спросил он. – Даешь килограмм привеса? Берем обязательство?
– Берем, – весело согласилась девочка.
– Вот и хорошо. А где дедуня? – вспомнил вдруг гость. – Либо уже спать улегся? С курами? Или на гости подался?
Хозяин смешался, растерянно поглядел на жену, но и та не сразу нашлась, замерев с недоеденной репкой в руках. Девочка, дочка их, взглянула на смолкших родителей и сказала спокойно:
– Дедушка у нас не живет. Он теперь в доме престарелых.
– Не болтай, чего не понимаешь! – оборвала ее мать. – Сколько раз говорить, не в доме престарелых, а в доме ветеранов войны. Ветеранов войны, – подчеркнула она. – Это огромная разница. А ты плетешь… Иди ложись спать! Утром не добудишься, не поднимешь ее, а вечером…
Девочка опустила глаза и ушла, хозяйка продолжала речь:
– Услышит где-то и плетет. Повторяет чужие глупости. Не варит башка. Пойду и я ложиться, – внезапно решила она. – Вчера так плохо спала, и завтра чуть свет… Так надоело…
Она ушла, и мужчины остались одни, в тесной кухне, за столом, друг перед другом.
На воле отходил к ночному покою вечерний город. Реже и звучнее бежали по пустеющей гулкой улице трамваи. В небе, над крышами, в стороне западной, светила неяркая, но чистая заря. В кухне темнело.
Молчать было тягостно. Хозяин завел разговор:
– Тебя куда в район-то сватали?
– В управление, – не сразу ответил гость.
– Не хочешь?
– Нет. Бумажки перебирать, на людей цобекать да забегать начальству вперед, в глаза заглядывать. Смолоду не привык, а теперь…
Они сидели друг против друга, два нестарых еще мужика, чуть за сорок обоим, – плечистые, крепкие, но в ранней седине.
Говорили о городских да хуторских новостях, перебрасывались словами, но в глаза друг другу боялись взглянуть.
– Так как же с дедом-то? – не выдержал, наконец, Лунякин. – Чего ж вы его так?
Хозяин вздохнул, ответил нехотя:
– А чего дед? Дед живет неплохо. Можно сказать, у Христа за пазухой. Дом ветеранов войны. Для ветеранов специально построили. Сейчас знаешь как к этому делу относятся. Для них – лучшее. Там все блестит. Кафель югославский, пластик, красочка тоже импортная, паркет, ковры, зимний сад, всякие процедурные кабинеты, врачей куча. За ними как за детьми малыми.
Хозяин начинал говорить будто нехотя и чуть виновато, но постепенно смелел, поднял голову, и голос его звучал тверже:
– Врачи, медсестры – весь персонал… В обкомовской больнице такого нет. Кондиционеры, цветы, питание.
Лунякин сидел все так же, склонясь над столом. Он слушал и слышал все, но виделся ему почему-то не шик-блеск с югославским ярким кафелем и коврами, а какая-то невзрачная комнатенка, больничная коечка и дед – под серым казенным одеялом. Виделось такое – и все.
Деда увезли с хутора прошлой осенью, еще по теплу. Получилось все как-то быстро: приехали, забрали, дом удачно продали. Хороший был у старика дом, и глядели за ним хорошо, бабка рук не жалела. Весной старая умерла, остался дед сиротой. Лишь внук в городе да еще племянник. Туда его и забрали.
– Ты вот съездишь, поглядишь и поймешь, – рассказывал хозяин. – Туда абы кого не берут. Через обком устраивал. Дед туда с охотою. Сначала в госпитале лежал, подлечивался. Ему там понравилось. Вокруг такие же старики. Есть с кем поговорить, не скучно. А возможность появилась в доме ветеранов – он согласился и не жалеет.
– О-хо-хо… – негромко сказал гость. – Дед, дед… Живем, живем…
И на лице его появилась, совсем некстати, улыбка. Глядел он в сторону, в окно, где остывало вечернее небо.
– Помнишь, на пасеке у него жили? – вдруг спросил он хозяина.
Давно то было, в годы мальчишеские, но вспомнилось ясно: опушка займищного леса, голубые ульи, гудение пчел, медогонка… вперемежку ручку ее крутили, и тягучая медовая струя, светлая в солнце, лилась и лилась. И дед, припадая на калеченую ногу, суетился рядом.
Хозяин заварил свежего чаю, гостю налил и себе, хлебнул пахучего пития и сказал, поднимая глаза на Лунякина:
– Я чувствую, ты сейчас на меня грешишь. Понимаю… Мол, дед тебе столько помогал, вместо матери-отца остался. Да, помогал. Много помог. Спасибо ему. Но я-то хочу как лучше. Тоже по-хорошему.
– Для кого лучше?
– Как для кого? Для деда. Ему спокойнее: уход, врачи, ровесники вокруг. Поговорят, потолкуют. Веселей идет жизнь. А здесь он в четырех стенах, один да один. Лишь вечером собираемся. Ему и поесть по-человечески никто не подаст. И с ногой у него совсем плохо стало. В туалет и то… Пока дошкандыляет… Глядишь, обсикается. А там лучше.
– Лучше-то, может, и лучше, – задумчиво сказал Лунякин. – Но зачем вы его сюда тянули? Старушку эту прогнали. Они б, может, жили и жили…
– Кто ее прогонял, она сама ушла.
– Рассказывай… – усмехнулся Лунякин. – Твоя ж на нее шумела. «Уходи! Ты – чужая! – передразнил он. – Хочешь завладать!»
– Но это же правда, – вступился за жену хозяин. – Она и хотела захватить все. Бабаня умерла, и она сразу подлезла. Любовь… В такие-то годы… На пенсию дедову она польстилась да на хату. Вот и все.
После смерти жены к деду приклонилась тоже одинокая пожилая женщина. Сначала приходила сварить да постирать, а он в ее хозяйстве помогал топором да молотком. Потом она вовсе к нему перешла. Но ненадолго. Приехал из города внук с женою и поломали все.
– А сейчас лучше вышло? – спросил Лунякин. – Бабку прогнали. Хату продали… Пять тысяч несчастных…
– Ты чего же хочешь сказать, что мы из-за этих денег деда и забрали?
– Нет, этого я не говорю. Тут, как говорится, бог вам судья. Но деда мне жалко. И конечно, это я прямо скажу, ты не обижайся, раз уж забрали его, и бабку прогнали, и хату продали, то надо было до конца и докормить. Уж коли с места тронули.
– А я тебе еще раз говорю, – начал сердиться хозяин. – Ему там лучше. Там уход, врачи. А здесь – один да один. И некому за ним приглядеть. Он ходить стал совсем плохо. В туалет не дойдет… По коридору – лужа.
– Ну и подтерли бы, какая беда… Сам-то каким был? Не помнишь? Бабка матрацы сушить не успевала.
Давно то было, грех детский, но хозяин, вспомнив, покраснел, проговорил, оправдываясь:
– Это болезнь детская.
– Правильно, детская. А это – стариковская. И ты уж, бога ради, никому не жалься, что он, мол, на пол насикал, – сказал Лунякин, поморщившись. – Не говори, не позорься. Люди и не таких стариков держат. Бабу Ксеню помнишь? Калимановы, у школы живут… Она напоследок вовсе из ума выжила. Огород зорит, в доме бедокурит. Поджигала. Тетка Фаина плакала, но держала ее до конца. А Малешкиных дед… Тот вовсе… Старые – они не лучше малых…
– Ты сравнил… – усмехнулся хозяин. – То хутор, он хутор и есть. Там Колю Хабу держат и Настю Сластуху, – вспомнил он хуторских дурачков.
– А чего ж… – сказал гость. – И Коля, и Настя на месте. Живут…
– Конечно, с родителями… – объяснил хозяин. – Какие ни есть, а родные отец-мать… Своего дитя. А дед, если честно говорить, он кому, он мне лишь родня. А для дочки и для жены кто он? В гости несколько раз приезжали. Вот и все. Они к нему и не привыкли. Словно чужой человек. И он это чуял. Ему тоже несладко, будто у чужих…
– Тогда уж ты виноват, – определил Лунякин. – Так поставил. Дед… Дед – и чужой. А у Коли Хабы, между прочим, мать его, тетка Татьяна, померла. И Колю Василий забрал, брат его. А Василия жинка она тоже косоротится. Так Василий сам и в бане Колю моет, а то и стирает… В общем, глядит. Вот так…
Лунякину захотелось закурить. Но не здесь, в тесной кухне, а на воле. Да и чего было пустое толочь.
– Давай ложиться, – сказал он. – Подниматься завтра рано, дорога.
Ему постелено было в отдельной комнате, на широком диване. После ванной он не улегся сразу, а вышел на балкон.
Ночной город лежал во тьме и огнях. А виделся снова дед и почему-то опять на узкой кровати, под серым одеялом, словно покойник уже. Но глаза открытые, живые, глядят в потолок. О чем-то думает. Боже мой…
Потом, через тьму и долгие километры, увиделись свои старики. Теперь, издали, он так жалел их, даже сердце щемило. И не в чем было себя особо упрекать. Но все же… Жизнь, суета, спешка, дурная работа – все некогда. А они – уже неторопкие. Чего? Да почему? Да не слышу… Иной раз и… сейчас вспоминать горько.
Как быстро время-то прошло… Вроде недавно еще босиком бегал. Отец с матерью дотемна в поле. «Бабаня, вареничков с вишнею…» – «И-и, вишенный… Когда их лепить. Тут делов…» Но лепит. «Дедуня…»
Бабаня… Дедуня… Мамка да батя… Как незаметно время ушло… Как быстро вы постарели… Теперь уж сам отец, а там, глядишь, и дед. И все.
Издали, с городского балкона, словно с высокой горы, виделся хутор – и вся жизнь как на ладони.
И будто особой вины перед своими не чуял, но думалось не больно сладкое. Сначала о хуторе, о своих, потом снова больничные стены привиделись, одеялко казенное, дед под ним.
Надо завтра поехать, проведать. Конечно, расстройство будет, слезы стариковские, но проехать мимо нельзя. Сколько лет знались, и даже родня какая-то дальняя, кажется, по матери. Заехать надо.
И о другом думалось, об этом доме, где он гостил сейчас. Теперь с ним порвется нить. Все. Сколько было и было: детство, юность и молодость, и в зрелые годы сходились все ближе, дорожили друг другом, казалось, теперь до конца. Порвалось… Конечно, порвалось. Не глядя в глаза друг другу, как жить? Зачем так… Ясно, что порвалось. И это было горько.
Ночью снилось Лунякину детство: мальчишеские годы, купание в речке, костры на берегу – все беззаботное, доброе, но сон был тревожен. И проснулся он будто от испуга.
Утром разговаривали мало. Хозяин торопился, а жена его и вовсе чуть свет убежала на работу. Девочка, хозяйская дочка, с утра гляделась нездоровой. Может, и вправду она немного хворала, а может, просто росла, тянулась.
– Ты собралась? – спросил ее Лунякин.
– Может, не надо, – вступил в разговор хозяин. – Начнется там…
– Брось… – остановил его Лунякин, все понимая. – Мы ж не совсем глупые. Пусть дите отдохнет. У нас сейчас хорошо. Весна… – сказал он протяжно и улыбнулся, потому что увиделся ему хутор, утренние дымы над хатами, поля, рдяные и сизые талые займища – все разом. – Поехали!
Место, где размещался дом ветеранов войны и госпиталь, Лунякин знал и потому доехал не спрашивая. Девочка, прикорнувшая на переднем сиденье, все поняла лишь в последнюю минуту, когда подрулили к месту и Лунякин стал набирать в целлофановый пакет мандаринов, пряников, яблок, конфет – того да другого из купленных для хутора гостинцев. Пакет уже был полон, когда под руку попалась последняя забытая репка, из тех, что он привез в город. Лунякин посмотрел на нее, усмехнулся и положил на самый верх.
– Пойдем, – позвал он девочку.
Та помедлила, но вышла из машины.
– Он плачет, – сказала она, потупясь. – Как приходят к нему, плачет.
– Годы… – вздыхая, объяснил Лунякин. – Старые люди что малые дети. Так уж устроено. Жизнь…
Это объяснение девочка будто приняла и пошла рядом с Лунякиным, подстраиваясь под его широкий шаг. В пустынном вестибюле они надели халаты. Коридоры были по-утреннему тихи и безлюдны.
Постучав в комнату и войдя в нее, Лунякин тотчас вспомнил свое вчерашнее видение: сирый больничный покой, казенное одеяло. Здесь, в яви, все было по-иному, яркие шторы, голубое покрывало.
Дед лежал, устремив глаза в потолок, и к вошедшим не повернулся.
– Дедуня? – позвал его Лунякин. – Гостей не ждешь?
Старика словно подбросило. Он сел в кровати.
– Вылеживаешься… – шутливо попенял Лунякин. – Как тут поднимешь с вами сельское хозяйство… Прежде все деды работали до упору: на бахчах, в садах сторожевали, арбы делали, сани, колеса, бочки. А теперь – у всех пенсии. Вот вы и залегли.
– Лежим… – оправдывался дед. – Привыкаем к могилкам.
На второй кровати, отвернувшись к стене, посапывая, спал человек.
– Не разбудим? – покосился на него Лунякин.
– Его колом не подымешь, – ответил дед. – Денно и нощно спит. Не то живой, не то уж помер неделю назад.
Старик, еще не поверив в происходящее, смотрел на Лунякина и правнучку удивленно. Гостинцы, которые ему подали, он, не глядя, поставил рядом и вдруг насторожился, принюхался.
– Мандарины… – догадался Лунякин. – Покушай. Я тоже оскоромился. – И подал оранжевый мягкий плод.
Но старик, отложив мандарин, потянулся и жадно понюхал большую руку Лунякина, рукав его пиджака, лицом припадая к одежде.
– Хутор… Хутором пахнет… – проговорил он.
– А-а… – засмеялся Лунякин. – Скотиной провонял, креолином, он вонючий.
Старик явственно слышал, чуял, как пробивается, точно ключ живой, через запахи – больничный, мандариновый, табачный и прочие, – пробивается и веет в лицо родного хутора дух: скотье тепло, печной дым, пахучий навоз, земля весенняя, слежалое сено – а все вместе родины дух.
Лунякин подал репку, сказал:
– Вот тебе тогда. Это уж наше…
Старик принял ее, поглядел и заплакал.
Все вчерашнее, о чем думалось, что ночью грезилось, снилось, – все разом вдруг поднялось в Лунякине, и все ему стало ясно: забирать надо деда, забирать – и никаких. Большой ладонью он стер стариковские слезы и сказал:
– Не плачь. Не плачь, дедуня. Все заживет. Поехали-ка домой. Домой… Там весна, оживеешь.
Он поднял старика, почуяв тяжесть еще не усохшего тела. Поднял и понес на выход, к машине.
Девочка шла рядом.
«Симферопольский скорый», Константин Паустовский
Симферопольский скорый поезд отходил с Курского вокзала в Москве в девять часов вечера.
Кончался июнь. Стояли самые длинные дни в году. На севере в это время был разгар белых ночей. Краем своим эти светлые ночи доходили сейчас до Москвы. Только к девяти часам вечера садилось солнце. Его не было видно за громадами улиц. Но по теплому красноватому сумраку, затопившему город– все его площади, улицы, сады и дворы, – можно было догадаться, что солнце уже опускается к краю земли где-то далеко за Химкинским водохранилищем, за Северным речным вокзалом. Опускается огромное и чистое, предвещая назавтра жаркий и безветренный день.
От недавно политых асфальтовых платформ на вокзале пахло дождем, дымом и цветами. Среди провожающих многие были с букетами. Вялый от духоты цветочный запах был слышен и на платформе и в вагонах, где букеты уже стояли в стаканах с желтой вагонной водой.
– Удивляюсь, – говорил морщинистый проводник, рассматривая билеты, – почему это на наш скорый и на сочинский всех провожают с цветами. А вот на «Красную стрелу» или на Сибирский экспресс букеты редко приносят. В чем причина?
Давно замечено, что пассажиры волнуются, когда показывают проводникам билеты, хотя с билетами не может быть никакой путаницы. И всегда найдется среди пассажиров какой-нибудь не совсем уверенный в своем билете человек. Он обязательно будет во всем соглашаться с проводником и даже заискивать перед ним, как будто это сможет ему помочь, если у него билет окажется не в порядке.
Нашелся такой пассажир и сейчас. Это был низенький толстый человек в пыльной зеленой шляпе. Он стоял в конце очереди. Чемодан он поставил между ног, сжимал его на всякий случай коленями и судорожно рылся в карманах пиджака, разыскивая билет.
– Точно, товарищ проводник! – воскликнул он тощим и сладким голосом. – Я тоже это заметил.
– Какой приметливый гражданин, – сердито сказал проводник. – Вы лучше объясните, в чем причина.
– На юг народ едет веселый, – ответил, хихикнув, человек в зеленой шляпе, все еще разыскивая билет. – Отдыхающий народ. Оттого и цветы.
– Да на юге их в тыщу раз больше, чем здесь, этих цветов, – возразил проводник. – Зачем их на юг везти? И в Крым едем с цветами. И из Крыма с цветами.
– От них, конечно, мусору много, – сказал человек в шляпе, но не угадал. Проводник неожиданно рассердился.
– Странно рассуждаете, – сказал он и подозрительно посмотрел на пассажира в шляпе. – Москва вся в цветах, заводы наши – в цветах, а вы такие несвоевременные мысли высказываете. Ваш билет!
Билет оказался в порядке, и человек в зеленой шляпе, обливаясь потом, втащил свой чемодан на площадку и сказал проводнику:
– Напрасно вы, товарищ, при исполнении служебных обязанностей трепотней занимаетесь. Не дело!
Давно тоже замечено, что пассажиры любят, когда в вагоне оказывается мальчик или девочка, переданные на попечение попутчиков и проводников кем-нибудь из родителей. Тогда нет конца заботам.
Весь вагон, соревнуясь, следит, чтобы мальчик или девочка выполняли прощальные наставления родителей. С незапамятных времен наставления эти всегда одни и те же: не выходить на станциях, не высовываться из окна, съесть все, что приготовлено на дорогу, и слушаться взрослых.
И сейчас в вагоне, как раз в нашем купе, оказалась девочка лет десяти. Звали ее Настей.
Настю привез на вокзал отец, но его я не видел. Я приехал за пять минут до отхода поезда, когда Настин отец уже ушел. Он очень торопился на важное совещание. В Симферополе Настю должна была встретить ее старшая сестра.
Кроме Насти, в купе сидели пожилой сухощавый человек с короткими седыми волосами и юноша в костюме табачного цвета. Губы у него были слегка вытянуты, будто он собирался свистнуть. Из-за этого он мне сразу не понравился, но вскоре я к нему совершенно привык. Он оказался милым и услужливым человеком.
Как всегда бывает в дороге, мы быстро перезнакомились. Пожилой человек оказался профессором-почвоведом, а юноша – фольклористом, знатоком народных песен, легенд и сказок.
Поезд уверенно мчался в путанице подмосковных рельсовых путей, пока, наконец, не вырвался в поля и за окнами не запылала во весь горизонт полоса заката.
Настя сидела у окна и, поджав ноги, смотрела на закат. Она еще дичилась и отвечала только на вопросы и то едва слышно.
Почвовед рассказал, что знает эту железную дорогу, как он выразился, «наизусть».
– Я уже счет потерял, сколько раз проехал по этой дороге, – сказал он. – С раннего детства езжу по ней по два-три раза в год. В общем, раз полтораста я по ней уже проехал, не меньше.
– Это почему же? – спросил фольклорист.
– Я уроженец Симферополя. Там у меня до сих пор полно родных. Вот и езжу. То в отпуск, то по делам. Кроме того, я много работал по своему почвенному делу под Курском и Белгородом.
После Серпухова мы сообща напоили Настю чаем, и она легла на верхнюю полку.
Я вышел в коридор покурить. Все купе были уже закрыты, и в пустой коридор влетал из открытого окна ночной воздух. Проносились во тьме сырые березовые рощи, болотца с тусклым блеском звезд, пустые станции, кучи мела на каменных платформах, освещенные одиноким фонарем, огни деревень, затянутые кудрявым туманом луга и снова шумливые березовые рощи.
Когда я вернулся в купе, все уже спали. Только Настя не спала под потолком. От света ночной лампочки глаза девочки казались совершенно синими.
– Ты что ж не спишь? – спросил я Настю.
– Да я очень хочу уснуть, – ответила она вполголоса, – чтобы скорей проснуться утром и смотреть в окно. Там в коридоре есть одно очень хорошее окно, но у него весь вечер стоял тот толстый дядька в подтяжках.
– Тот, что в зеленой шляпе?
– Да, тот. И закрывал все своей спиной. Вот я и хотела проснуться рано-рано, чтобы первой стать у этого окна. Ц никак не могу уснуть.
– А ты считай до тысячи, – сказал я.
– Вслух? – спросила Настя.
– Да, только шепотом.
Она начала считать, досчитала до сорока и затихла. Я погасил синюю лампочку, и тотчас ночь за окном посветлела и начала через каждые полчаса проносить по купе квадратные полосы белых станционных огней. Как будто кто-то переворачивал белые страницы тетради.
Проснулся я рано, но Насти в купе уже не было. Она стояла в коридоре у открытого окна, придерживала занавеску и смотрела на бесконечные поля, на синие от утренней тени балки, деревни, в серебряной листве ракит, путевые будки с колодцами и ленивые речки с белыми толпами гусей на травянистых берегах.
Больше всего Настя радовалась, когда замечала какого-нибудь косматого деревенского песика с сухими репьями в хвосте, озабоченно бежавшего, очевидно, по каким-то своим неотложным делам, рядом с насыпью.
На закруглениях Настя высовывалась в окно и видела тяжелый, мягко громыхающий состав из цельнометаллических, как будто бронированных вагонов. На них уже лежала пыль нескольких областей– Московской, Орловской и Курской, к вечеру ляжет желтоватая лёссовая пыль Украины, а в Симферополь вагоны придут уже совершенно серые, горячие, уставшие от тысячеверстового пробега по стране. И будут остывать всю ночь на запасных путях под трепещущей листвой крымских тополей.
Почвовед тоже проснулся очень рано и курил, посматривая за окно.
– Что же вы так рано встали? – спросил я его.
– Да все боюсь проспать одно место, – ответил он. – Когда поезд проходит мимо него даже ночью, я и то всегда просыпаюсь и смотрю в окно, хотя ничего и не вижу. Такая образовалась у меня своего рода привычка.
– Должно быть, родные места? – спросил я. – Чем-нибудь памятные?
– В том-то и дело, что места эти совсем незнакомые. И ничем не памятные. Я там ни разу и не был.
– Я не совсем понимаю, о чем вы говорите, – сказал я нерешительно.
– Это длинная история, – ответил почвовед. – Началась она еще до революции, когда я был гимназистом. Я ехал с отцом из Симферополя в Москву и весь день висел в окне, как вот эта девочка Настя. И где-то под Курском я увидел в сухой степи на краю оврага одинокую хату. Около нее не было даже плетня. Ветер нес пыль, и хата стояла в этой пыли, как в тумане. И я подумал, – кто там живет, в этой хате? И как, должно быть, страшно жить в ней зимой, когда метель завалит ее снегом по самую стреху. Только и жизни, что проходящие поезда. С тех пор я начал следить за этой хатой. Поезд проносится мимо в каких-нибудь несколько секунд, но я каждый раз успевал заметить кое-какие перемены. Однажды я увидел около хаты женщину, низко, почти до самых глаз, повязанную платком. Она растапливала глиняный очаг, а рядом в люльке, сделанной из старой корзины, лежал, должно быть, ребенок. Был виден край рваного ватного одеяла.
Потом около хаты начали селиться новые люди, и постепенно выросла деревушка, такая же нищая и унылая, как и эта одинокая хата. Появлялись дети в рваных рубашках. Они стояли около полотна и монотонно кричали: «Дяденька, кинь хлеба!», «Дяденька, кинь хлеба!» Мы бросали им хлеб, он падал и катился по песку, дети хватали его и, не оглядываясь, бежали с ним в деревню. Шли годы, и у меня на глазах росла нищета. Вы понимаете, вместо одной жалкой хаты их стало несколько, вместо одного голодного ребенка со вздутым животом их было уже много.
Когда началась революция, я несколько лет не видел эту свою деревушку. Представляете, как я волновался, когда мельком увидел ее после этих нескольких лет. Деревушка была все та же, но за ней уже стояло целое море подсолнухов, а у моей хаты (я давно уже начал мысленно называть ее «моей») я увидел загорелую девушку в красной косынке, должно быть, ту, что когда-то лежала в люльке. Она кормила у порога кур.
С тех пор я каждый раз видел здесь новые вещи. Появились молодые вишневые сады. Хаты помолодели. У завалинок зацвели красные и желтые мальвы. Однажды я увидел школьников. Они бежали с книжками. Межи, заросшие бурьяном, исчезли. Вся степь ходила волнами спелой пшеницы. Потом появилась ветряная электростанция. Ее колесо было видно из поезда почти за километр. Так родилась новая примета. Сады разрастались. Вдоль улицы уже шумели ветлы. И только однажды, проезжая, я не увидел деревню, – она вся была затянута пылью, поднятой стадом. Вместо старых хат то тут, то там уже стояли новые дома, крытые черепицей.
И вот однажды я увидел комбайн. Дело было под вечер. Он шел по степи весь в золотой пыли от заката. Так вот пошло из года в год, я старею, а жизнь вокруг меня молодеет. Но я не жалуюсь.
Почвовед взглянул за окно.
– Уже скоро. Пойдемте в коридор. Деревня с той стороны.
В коридоре мы стали у окна. Жаркий ветер теребил волосы. Вдали за полосой низких акаций показались белая решетчатая башня ветряной электростанции, горы зелени, красный флаг над сельсоветом, прохладные улицы деревни, множество цветов в садах, заросли молодой кукурузы, грузовик с детьми и сивые волы, тащившие в телеге бочки с бензином.
– А где же ваша хата? – крикнул я почвоведу.
– Сейчас будет. Вон она! Вон!
Хаты почти не было видно из-за деревьев и высоких мальв. Я только заметил блеск чистых стекол и молодую женщину в светлом летнем пальто и легкой косынке. Она стояла на пороге и смотрела на проносящийся поезд.
– Смотрите, пруд! – крикнул мне почвовед. – В прошлом году его не было. Значит, они запрудили балку.
Большой и, должно быть, глубокий пруд блестел от солнца. Маленький движок пыхтел на берегу пруда и швырял в небо струйку синего дыма – качал воду. Рядом купались мальчишки.
Все это пронеслось мимо нас с грохотом и звоном и потонуло в поднятой поездом пыли. И снова потянулась позлащенная созревшими хлебами и синеющая по горизонту степь.
– Да, – повторил почвовед, – я старею, а жизнь молодеет. Но ничего. Есть у меня одна, как говорят на Украине, думка.
– Какая?
– В будущем году я сюда непременно приеду, в этот колхоз. Зайду в свою хату и скажу этой милой женщине, что уже много лет слежу за ее жизнью, видел ее еще в люльке из старой корзины, знаю ее мать и что вся история их деревни прошла у меня на глазах. И ни одна живая душа даже не подозревает об этом.
Он замолчал и задумался. И мне вдруг захотелось сойти на первой же станции, вернуться в эту деревню, поселиться в маленькой хате с мальвами среди жаркой этой степи, под ленивыми облаками, в бескрайном океане пшеницы. Войти в жизнь этих простосердечных людей, работать вместе с ними и, может быть, только здесь создать то единственное и лучшее, что до сих пор не создано и к чему всю жизнь стремишься – создать книгу о простом человеческом счастье.
Я подошел к Насте. Она обернулась ко мне и сказала:
– Только что была такая деревня… просто чудная. Я, когда кончу школу, приеду сюда учительницей.
– Слишком много нас здесь соберется, – ответил я, но Настя меня не поняла и отвернулась. Поезд прогремел по мосту над рекой. Часовой на мосту кивнул и улыбнулся Насте.
«Обезьяний язык», Михаил Зощенко
Трудный этот русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный.
Главная причина в том, что иностранных слов в нём до чёрта. Ну, взять французскую речь. Всё хорошо и понятно. Кескёсе, мерси, комси — всё, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.
А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.
От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.
Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.
Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.
Началось дело с пустяков.
Мой сосед, не старый ещё мужчина, с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:
— А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное,— небрежно ответил сосед.
— Ишь ты,— удивился первый,— то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны,— строго ответил второй.— Сегодня сильно пленарное и кворум такой подобрался — только держись.
— Да ну? — спросил сосед.— Неужели и кворум подобрался?
— Ей-богу,— сказал второй.
— И что же он, кворум-то этот?
— Да ничего,— ответил сосед, несколько растерявшись.— Подобрался, и всё тут.
— Скажи на милость,— с огорчением покачал головой первый сосед.— С чего бы это он, а?
Второй сосед развёл руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось, не одобряете эти пленарные заседания... А мне как-то они ближе. Всё как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня... Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это,— возразил первый.— Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да — индустрия конкретно.
— Конкретно фактически,— строго поправил второй.
— Пожалуй,— согласился собеседник.— Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда...
— Всегда,— коротко отрезал второй.— Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберёшься...
На трибуну взошёл человек и махнул рукой. Всё смолкло. Только соседи мои, несколько разгорячённые спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.
На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед снова наклонился ко второму и тихо спросил:
— Это кто ж там такой вышедши?
— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.
Оратор простёр руку вперёд и начал речь.
И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причём второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он всё же был прав в только что законченном споре.
Трудно, товарищи, говорить по-русски!